Quotessence
Home / Authors / Анатолий Кузнецов

Анатолий Кузнецов Quotes

Author

Filter quotes by topic

Famous Анатолий Кузнецов Quotes

“— А ну, — сказала мама, — разорви эту книгу, клади в печку и разжигай. Книг у нас было много, мама собирала их и постоянно покупала новые. И вот она стала пересматривать их, стопу за стопой — и отправлять в печь. Книги горят долго и упрямо, их надо ворошить кочергой. [...] Особенно жаль было великолепно иллюстрированных, переплетенных годовых комплектов «Иностранной литературы» с 1890 по 1910 год, напечатанную при царе «Русскую историю в картинах», не говоря уж о книгах Горького. — Это вредительские книги, — объяснила мать. Понятно. Если в школе тетради жгут, то вредительские книги надо и подавно — в печь. Горький не так давно умер, но вокруг все шепотом говорили, что его отравили. Сперва сына его убили, а потом и самого «залечили» в Кремлевской больнице. А раз такое дело, лучше его книг не держать. Но я буквально завизжал, когда к сожжению были приговорены японские сказки: — Не надо, мама, не надо! Это была самая любимая книга моего детства, по ней я выучился читать. В ней рассказывалось о занятных и поучительных историях, происходивших с мальчиком Таро и девочкой Такой, а на картинках были прудики с золотыми рыбками и японские домики среди карликовых сосенок. Я вцепился в книгу, а мать стала вырывать, и она была сильнее, и мои Таро и Такой полетели в огонь. Обложка была плотная, лакированная и долго не хотела гореть. Лежит великолепная детская книга среди огня — и не горит. — Японцы — капиталисты и наши враги, — сказала мать. — Нельзя держать в доме японские книги. Чтобы я не разревелся, она дала мне ножницы и велела кромсать семейные фотографии. Ставила крест на лицах, которые надо вырезать, это были враги народа, и я их аккуратно вырезал. Что-то у нас оказалось подозрительно много знакомых врагов народа. После моей обработки фотографии выглядели презабавно. Вот, например, большая групповая фотография, ряды проглотивших аршин мужчин и женщин, надпись: «Учительская конференция 1935 года». А в этих рядах теперь, после моих ножниц, — пустые дырки в форме человеческих силуэтов, словно не люди были, а привидения. Все они оказались врагами народа, теперь их уж нет, их надо забыть [88—89].”

“В газетах сообщалось, что по предложению выдающегося сталинского соратника Постышева вводится новый праздник — Новый год с елкой. [...] Мама сказала: — Вот, Толя, какой ты везучий. Только пошел учиться — построили тебе новую школу, открыли агростанцию и ДТС, ввели елку, даже асфальт вам проложили, — только учитесь. Ты пользуйся этим и учись, но только читай побольше, читай и читай, в книгах — мудрость. Однако очень скоро выяснилось, что в книгах не все мудрость. Как-то на уроке нам велели раскрыть учебники на странице с портретом Постышева и эту страницу вырвать: Постышев оказался врагом народа. И его расстреляли, хоть он и елочку принес. Для наших детских мозгов это было потрясением, но нам и сообразить не дали, сразу сделали это системой, чем-то обыкновенным и привычным. То велели вырывать новые страницы, то — густо замазывать чернилами какие-то строчки и имена. Портить учебники — это было даже весело, это всем ужасно понравилось [87].”

“На этот раз было холодно. Книгами хорошо натопили печь. Мать принесла совок, чистила поддувало, выгребала золу тупо и сосредоточенно. Я сказал: — Ладно, когда-нибудь у нас опять будет много книг. — Никогда, — сказала она. — Никогда не будет. Я уже не верю. Нет на свете ни доброты, ни мира, ни здравого смысла. Злобные идиоты правят миром. И книги всегда горят. Горела Александрийская библиотека, горели инквизиторские костры, сжигали Радищева, сжигались книги при Сталине, горели костры на площадях у Гитлера, и будут гореть, и будут: поджигателей больше, чем писателей. Тебе, Толя, жить, и ты запомни этот первый признак: если книги запрещаются, значит, дело плохо. Значит, вокруг насилие, страх, невежество. Власть дикарей. Боже мой, это подумать только!.. Если банды дикарей кидают книги в костер на площади — это страшно, но все же это полбеды. Может, их еще не так много, этих дикарей. Но когда каждый человек в каждом доме начинает, трясясь от страха, жечь книги... О, до этого надо довести народ! Это надо уметь. Я думаю: зачем ты у меня родился? Жить в таком мире... Эту ее речь я запомнил на всю жизнь [109—10].”

“Никому не под силу роль пророка. Никто не знает, что будет, и я не знаю. Но я знаю, что ГУМАНИЗМ — это все-таки ГУМАНИЗМ, а не концлагеря и виселицы. Что нельзя позволять, чтобы из тебя делали идиота. Пока работают сердце и мозг, не должно сдаваться. Особенно вам, молодым, здоровым и деятельным, которым предназначена эта книга, еще раз хочу напомнить об осторожности, об ответственности каждого за судьбу человечества. Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Отвлекитесь на минуту от своих дел, от своих развлечений. В мире неблагополучно. Неблагополучно, если кучка носорогов может гнать на смерть тьму людей, и эта тьма послушно идет, сидит, ждет очереди. Если массы людей ввергаются в самое настоящее пожизненное рабство — и послушно становятся рабами. Если запрещаются, сжигаются и выбрасываются на помойку книги. Если миллионы людей от рождения до смерти ни разу не говорят вслух то, что они думают. Если в одном небольшом цилиндре сегодня накопляется энергия, достаточная для испепеления Нью-Йорка, Москвы, Парижа или Берлина, и эти цилиндры круглосуточно носятся над нашими головами, для чего? И что это, если не шаги варварства? Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Остановитесь, задумайтесь, опомнитесь. ЦИВИЛИЗАЦИЯ В ОПАСНОСТИ [183—84].”

“Гитлер раздавлен, варварство — нет. Наоборот, очагов его становится все больше. Смутные дикарские силы бурлят на огромных частях земного шара, угрожая прорваться. Примитивно-сладкие дегенеративные идеи, как заразные вирусы, размножаются и распространяются. Действуют четко разработанные методы, как заражать ими миллионные массы. Развитие науки и техники — кажется, единственное, чем может похвалиться человечество, — приводит, однако, в таком случае лишь к тому, что рабов не гонят, связанных за шею веревками, а везут электровозами в запломбированных вагонах, что можно инъекциями людей превращать в идиотов, а современный варвар убивает не дубиной, но циклоном «Б» или безукоризненным, технически совершенным огнестрельным автоматом. Говорят, что наука надеется выйти из холуйского состояния, в котором она находится сегодня, служа политиканам верой и правдой. Тогда, может быть, появится еще один, «научно-технический» гуманизм — и, уж совсем беспросветное, варварство технократическое? [183]”

“Мать в другой комнате перешивала мне пальто к зиме. Она вышла, глянула в газету. — Не верю я ничему, — пробормотала она. — Кошмар какой-то. Не было хороших царей. Убивали все от Святослава до Сталина. — Про Сталина забудь, дурная! — весело сказал дед. — И ныне, и присно, и во веки веков. Будет хороший царь. — Нет, — сказала мать. Может где-нибудь на Мадагаскаре, в Америке, в Австралии, только не в России. В России — нет [42].”

“А представьте себе, что, родись вы на одно историческое мгновение раньше, — и это уже была бы ваша жизнь, а не книжное чтиво. Судьба играет нами, как хочет, — малыми микробами, ползающими по земному шару. Вы могли быть мною, родиться в Киеве, на Куреневке, а я вот в этот момент мог быть вами и читать эту страницу. Я приглашаю вас: войдите в мою судьбу, вообразите, что вы живете в моей оболочке, и другой у вас нет, и вам двенадцать лет, а в мире идет война, и неизвестно, что будет дальше. Только что вы держали в руках газету с объявлением об уклоняющихся от работы. Только что. Сейчас [46].”

“— А что, хлопцы, дело табак? — сказал дед. — Киев сдают. Мы возмутились: — Киев — второй Царицын. Ого, дед, еще знаешь, какой бой будет! — Какой там бой, — махнул дед рукой. — Вы посмотрите: куда им воевать? Уставшие, измордованные лошаденки тянули военные фуры, орудия, разваливающиеся телеги. Красноармейцы были оборванные, заросшие, израненные. Некоторые, видно, до крови разбив ноги, шли босиком, перекинув ботинки через плечо. А у других вовсе не было ни сапог, ни ботинок. Шли без всякого строя, как стадо, сгибаясь под тяжестью мешков, скаток, оружия и отнюдь не воинственно звякая мятыми котелками. — О несчастные расейские солдаты, — пробормотал дед, снимая шапку [101—2].”

“Я пытался писать обыкновенный роман по методу социалистического реализма — единственному, который я знал, которому учили со школьной парты и далее всю жизнь. Но правда жизни, превращаясь в «правду художественную», почему-то на глазах тускнела, становилась банальной, гладенькой, лживой и, наконец, подлой. Социалистический реализм обязывает писать не столько так, как было, сколько так, как это должно было быть, или, во всяком случае, могло быть. Ложный и лицемерный этот и метод, собственно, и загубил великую в прошлом русскую литературу. Я отказываюсь от него навсегда [11—12].”