Quotessence
Home / Authors / Éric-Emmanuel Schmitt

Éric-Emmanuel Schmitt Quotes

Author

Filter quotes by topic

Famous Éric-Emmanuel Schmitt Quotes

“— Нет, мы пойдем в сад дзен. Войдя в сад дзен, я попятился. В десятиметровом прямоугольнике, окруженном скамьями из посеревших досок, среди прочесанного гравия и песка, выровненного граблями, лежали замшелые камни. Идиотизм! Мало того, что этот каменный сад был безжизненным, я к тому же не мог взять в толк, как работа для ленивого садовника может улучшить мою собственную жизнь или избавить меня от решения моих проблем. — Садись и наблюдай. Из почтения к Сёминцу я был обязан сделать некоторое усилие, я присел с краю этого абсурдного пространства. Сжав зубы и наморщив лоб, я подпер голову руками и, чтобы не гневать учителя, изобразил сосредоточенность. Из скуки или же чтобы развеять ее, мысли мои перескакивали с одного на другое. Я думал об Асёрю, о матери. Вдруг я утратил равновесие, потому что сознание мое перетекло в сознание моего отца, я пережил его последние мгновения на балконе, перед прыжком… Мне показалось, что я падаю вместе с ним. Я встревоженно огляделся, чтобы удостовериться, что не вскрикнул и не привлек внимания сидевших по периметру прямоугольника; никто из них не заметил моего смятения, и я успокоился. Чтобы вернуть прежнее состояние, я сосредоточил внимание на следах, оставленных на песке граблями. Я равнодушно проследил изгибы. И тут это свершилось. Сначала я решил, что мне дурно. Я по-прежнему сидел, но у меня возникло странное ощущение. Все перевернулось. Во мне. И вокруг меня. Я уже не понимал, несет меня волной или же я сам стал волной. Подступало нечто странное, огромное, громоподобное. Потом возникла какая-то сила, наполнила меня, подняла вверх. Я ощутил мягкий взрыв, не болезненный. Напротив, мое тело вспыхнуло наслаждением, вырвалось из кожи, плоть моя множеством кусков разнеслась над садом. Сам сад изменился в размерах, обычный камень превратился в гору, гравий — в озера, а песок — в море облаков. Видимый сад уступил место незримому, излучавшему благодатную энергию. В одно мгновение я пробудился от владевшего мной кошмара, я вспомнил забытую реальность, то, из чего мы состоим. Я был уже не Джун, а космос, замкнутый, неподвижный и меж тем пребывающий в движении. Мне показалось, что я стал пустотой между предметами, пустотой между людьми, между утратившими значение словами, пустотой между потухшими мыслями и образами. Я покинул собственное тело, превратился в пустоту надо мной, пустоту, которая и есть истинный центр мира.”

“Спрятавшись за мусорными баками на задворках какой-то пиццерии, я совершил непозволительный поступок. Чтобы не так остро ощущать свое одиночество, я открыл рюкзак, единственное, что у меня осталось, потом уселся на асфальт скрестив ноги и достал из-под грязного белья материнские письма, те самые, что отказывался вскрывать на протяжении месяцев. Я их распечатал. Что могла мне сказать мать, от которой я сбежал без всяких объяснений, бросив ее однажды утром в отдаленном предместье, оставив ей лишь фальшивый адрес в Токио? Да и как могла она, не знавшая грамоты, написать мне?! Выгнанная еще в детстве из школы, не знакомая с каллиграфией, не умевшая ни читать, ни излагать письменно свои мысли, к кому она могла обратиться за помощью? К какой-нибудь соседке? Или к незнакомому человеку? Получается, что до меня кто-то уже слышал ее послания. Это одна из причин, чтобы по-прежнему игнорировать их… Мать всегда говорила прежде с другими, а уж затем со мной, всегда обращала внимание на других, обделяя меня. Да, относительно нее я всегда был убежден лишь в одном: обо мне она думала в последнюю очередь. Что же это были за послания? В первом конверте был чистый лист. Я вертел его перед глазами, то поднося ближе, то отстраняя; затем, разглядывая его на свет, я обнаружил круглое пятно, смягчавшее фактуру бумаги, оттенявшее ее цвет. Я понял, что это была слеза: мать оплакивала мой уход. Во втором листка не было. В углу конверта, в складке, затерялся клочок бледно-желтой пряжи, ниточка пушистого нежного мохера, — из него она вязала мне в детстве одежки. Это означало: обнимаю тебя. В третьем не было ничего. Я долго тряс конверт, стремясь отыскать ускользающую деталь. Наконец, разорвав конверт, обнаружил с внутренней стороны красный отпечаток губ, прошептавших: «Целую тебя». С четвертым письмом оказалось просто: в него был вложен серый камешек, треугольная округлая галька, пересылка обошлась дорого, о чем свидетельствовало обилие штемпелей. Мать признавалась мне: «На сердце у меня тяжело». Пятое послание добавило проблем: внутри лежало перо. Я решил, что она сказала: «Пиши мне», потом заметил, что это голубиное перо, я узнал его по окраске — цвета слоновой кости, пепельное по контуру, оно отсвечивало радужным блеском; таким образом, послание приобретало два новых смысла: или «Где ты?», или же «Вернись», поскольку известно, что почтовый голубь должен возвращаться домой. Может, во втором случае это была просьба о помощи? Шестое послание как будто подтверждало это: в пакете был старый собачий ошейник со сломанной пряжкой. Мама успокаивала меня: «Ты свободен».”

“PAIN. The pain doesn't elevate, it shrivels. Far from improving us, it weakens us. It does not lead to sublime thoughts, it condemns people to no longer think at all. Pain is not an ennobling privilege, quite a knocking down scourge. LA DOULEUR. " La douleur n’élève pas, elle ratatine. Loin de nous améliorer, elle nous amenuise. Elle ne conduit pas à des pensées sublimes, elle condamne à ne plus penser du tout. La douleur n’a rien d’un privilège qui ennoblit, tout d’un fléau qui fout à terre. " ( Journal d'un amour perdu - 2019 - Éric-Emmanuel Schmitt )”

“С „различна“ обозначаваше пропастта, която виждаше вежду собствените си радости и тези на другите, самотата, която усещаше, докато хората говореха за нещата, които ги вълнуваха, и неохотата й да изрази мисълта си, която хората така и не разбираха.”

“Moi, le clandestin, je leur rappelle cela. Le vide. Le hasard qui les fonde. A tous. C’est pour ça qu’ils me haïssent. Parce que je rode dans leurs villes, parce que je squatte leurs bâtiments désaffectés, parce que j’accepte le travail qu’ils refusent, je leur dis, aux Européens, que j’aimerais être à leur place, que les privilèges que le sort aveugle leur a donnés, je voudrais les acquérir : en face de moi, ils réalisent qu’ils ont de la chance, qu’ils ont tiré un bon numéro, que le couperet fatal leur est passé au ras des fesses, et se souvenir de cette première et constitutive fragilité les glace, les paralyse. Car les hommes tentent, pour oublier le vide, de se donner de la consistance, de croire qu’ils appartiennent pour des raisons profondes, immuables, à une langue, une nation, une région, une race, une histoire, une morale, une histoire, une idéologie, une religion. Or malgré ces maquillages, chaque fois que l’homme s’analyse, ou chaque fois qu’un clandestin s’approche de lui, les illusions s’effacent, il aperçoit le vide : il aurait pu ne pas être ainsi, ne pas être italien, ne pas être chrétien, ne pas… Les identités qu’il cumule et qui lui accordent de la densité, il sait au fond de lui qu’il s’est borné à les recevoir, puis à les transmettre. Il n’est que le sable qu’on a versé en lui ; de lui-même, il n’est rien.”

“Comme ils ne supportent pas l'ignorance, les hommes créent des savoirs. Ils inventent des myths, ils inventent des dieux, ils inventent un dieu, ils inventent des sciences. Les dieux changent, se succèdent, meurent, les modèles cosmolgiques également, et ne persiste qu'une ambiance, celle d'expliquer.”

“La început ai tendinţa să-l supraestimezi crezând că viaţa pe care ai primit-o este veşnică. Apoi, dimpotrivă, îl subestimezi, găsind că-i o porcărie, scurtă de nu-nţelegi nimic din ea şi pe care uneori ţi-ar veni s-o arunci de să nu se vadă. Abia către sfârşit pricepi că nu-i vorba de nici un dar, ci de un simplu împrumut. Pe care trebuie să încerci să-l meriţi. La cei o sută de ani ai mei pot spune că ştiu despre ce vorbesc. Cu cât îmbătrâneşti mai mult, cu atâta se cade să ai bunul gust de a aprecia viaţa. Trebuie să devii rafinat, artist. La douăzeci de ani, orice cretin ştie să se bucure de viaţă, dar la o sută, când nici măcar să te mişti nu mai eşti în stare, trebuie să ştii să-ţi pui inteligenţa la lucru.”

“– Întrebările cele mai interesante rămân şi vor rămâne întrebări. Ele întreţin misterul. Fiece răspuns trebuie precedat de „poate că“. Doar întrebările neinteresante pot căpăta un răspuns definitiv. – Vrei să spui că la „Viaţă“ nu există soluţie? – Vreau să spun că la „Viaţă“ există mai multe soluţii, prin urmare ea n-are soluţie. – După mine, Tanti Roz, singura soluţie la viaţă este să trăieşti.”

“Hiçbir şey ilgimi çekmiyordu, her şeyden tiksiniyordum, yaşamak bende kasıntı yapıyordu, nefes almak sinirlerimi ayağa kaldırıyordu, etrafıma bakınca içimden kafamı duvarlara vurmak geliyordu, insanları izlemek midemi bulandırıyordu, sözlerine maruz kalmak cildimi egzamayla kaplıyordu, çirkinliklerine şahit olmak beni sarsıyordu, insanlarla sık sık karşılaşmak soluğumu kesiyordu, hele onlara dokunmak, bunu sadece düşünmek bile beni bayıltabilirdi. Kısacası tüm varoluşumu bu rahatsızlığım üzerine kurgulamıştım.”

“Le persone temono di morire perché hanno paura dell’ignoto. Ma per l’appunto, che cos’è l’ignoto? Ti propongo, Oscar, di non aver paura, ma fiducia. Guarda il viso di Dio sulla croce: subisce il dolore fisico, ma non prova dolore morale perché ha fiducia. Perciò i chiodi lo fanno soffrire meno. Si ripete: mi fa male ma non può essere un male. Ecco. È questo il beneficio della fede.”

“- Tanti Roz, am impresia că în Dicționarul medical nu se găsesc decât probleme particulare, pe care le-ar putea avea câte un om. Nimic din ceea ce interesează pe toată lumea: viața, moartea, credința, Dumnezeu. - Poate ar trebui să cauți un Dicționar de filosofie, Oscar. Dar oricum, chiar dacă acolo ai găsi ce cauți, tot s-ar putea să fii dezamăgit. Pentru fiecare noțiune, există mai multe răspunsuri, foarte diferite. - Cum vine asta? - Cele mai interesante întrebări, rămân întrebări. Și conțin în ele un mister. La fiecare răspuns trebuie să adaugi un `poate`. Numai întrebări fără interes cu răspunsuri definitive.”

“Ma conception du voyage avait changé : la destination importe moins que l'abandon. Partir, ce n'est pas chercher, c'est tout quitter, proches, voisins, habitudes, désirs, opinions, soi-même. Partir n'a d'autre but que de se livrer à l'inconnu, à l'imprévu, à l'infinité des possibles, voire même à l'impossible. Partir consiste à perdre ses repères, la maîtrise, l'illusion de savoir et à creuser en soi une disposition hospitalière qui permet à l'exceptionnel de surgir. Le véritable voyageur reste sans bagage et sans but.”

“Przystojny czy nie, miałem to w nosie. Podobać się sobie czy nie, jakież to ma znaczenie? Wspomniałem o wcześniejszym zmartwieniu, fundamentalnym: nie rozpoznawalem się! (...) "Gdzieś czeka na mnie moja prawdziwa twarz". To zdanie narzuciło się wczesnym popołudniem. Potem wróciło do mnie. Marsz sprawił, że stało się natrętne. Wracało, wracało, wracało. Co znaczyło? Podejrzewałem, że ilustrowało moje troski: od roku szukałem swojego miejsca w zyciu, swojej roli, swojego zawodu. To wycofanie się na pustynię miało mi pozwolić posunąć się naprzód.”