Quotessence
Home / Topics / Dandelion Quotes

Dandelion Quotes

Browse 40 quotes about Dandelion.

Dandelion Quotes

“If I give my all to becoming wealthy, and take no thought to being charitable, all I’ll wind up with in the end is the wind. I'd rather be The Dandelion of Love, and trade a present for one for a future for more than a few. That's why I started duck farming.”

“A poetess is not as selfish as you assume. After months of agonising over her marriage of words—the bride— and spaces—the groom, she knows that as soon as she has penned the poem, it’s yours to consume. So, without giving it a think, she blows on the ink and the letters fly away like dandelions on a windy day, landing on hands and lips, on hearts and hips. But more often than not, you can easily spot them trodden and forgotten, becoming sodden and rotten. Yet, she will continue to make what’s others to take because selfishness is not the mark of a poetess.”

“Странно е, че всички грешки свършват еднакво, че винаги ги повтаряме и продължаваме с нови надежди. Цяла нощ хапем устни, хълцаме във възглавницата с безпомощен гняв и твърдо се заклеваме да останем самотни, а щом съмне, поднасяме душата си като нежен балон от цъфнало глухарче на насрещните ветрове на живота и те го ронят и разнасят. Ала който спаси само едно малко пухче и го внесе на завет, той е спасил цялата си душа. Това е горчива работа, но който не обръща нежното цвете на душата си към ветровете на изпитанията, дори цялото да го спаси и да го пренесе докрай, той не може да почувства, че изобщо някога го е имал.”

“Ducks love me because I am a dandelion. I am a Wind Flower. I'm half wind, half flower. My mother is a flower and my father is the wind, and I know this because he's so gone he's invisible, but at one time my mother felt his presence.”

“The dandelion, a wild yellow blossom, a splash of pure gold, holds a story untold. It is a sun in the grass, holding joy and youth, in full bloom, opening in cracks. Then comes the time for change, and it becomes the white seedhead, the moon, a moment of ripeness and reflection. Then the dandelion breaks to be windblown seeds, the stars scattered across the sky. This is the story of ultimate transformation, where seeds break loose to begin their own journeys anew elsewhere. From seed to a flower and seed again.”

“Тогда скажи, о чем они разговаривают? Объясни, что все это значит! – Взгляни еще раз в пролом и посмотри, что они делают. – Хм-м-м… – Цири закусила верхнюю губу, потом наклонилась к отверстию. – Госпожа Йеннифэр стоит у вербы… Обрывает листики и даже не смотрит на Геральта… А Геральт, опустив голову, стоит рядом. И что-то говорит. Нет, молчит. Ой, ну и рожица у него… Ну и странная же… – Все по-детски просто. – Лютик отыскал в траве яблоко, вытер о брюки и критически осмотрел. – Сейчас он просит простить ему всякие глупые слова и поступки. Просит простить за нетерпение, за недостаток веры и надежды, за упрямство, за ожесточение. За капризы и позы, недостойные мужчины. Просит простить за то, что когда-то не понимал, за то, что не хотел понять… – Все это неправдивая неправда! – Цири выпрямилась и резким движением откинула челку со лба. – Все ты выдумал! – Просит простить за то, что понял лишь теперь, – продолжал Лютик, уставившись в небо, а в его голосе послышались ритмы, свойственные балладам. – Что хочет понять, но боится: а вдруг да не успеет… И может даже быть, что не поймет уже. Извиняется и просит прощения… Прощения… Хм… Значения… Сомнения… Предназначения. Все банально, холера… – Неправда! – топнула ногой Цири. – Геральт вовсе так не говорит. Он… он вообще молчит. Я же видела. Он стоит там с ней и молчит… – В том-то и состоит роль поэзии, Цири. Говорить о том, о чем другие молчат. – Дурацкая она, твоя роль. Все ты выдумываешь! – И в этом тоже состоит роль поэзии. Ой, я слышу у пруда возбужденные голоса. А ну выгляни быстренько, взгляни, что там деется. – Геральт, – Цири снова заглянула в щель, – стоит опустив голову. А Йеннифэр страшно кричит на него. Кричит и размахивает руками. Ой-ей… Что бы это значило? – Детский вопрос. – Лютик снова глянул на плывущие по небу облака. – Теперь она просит у него прощения.”

“— Мою эльфью кобылу тоже надо бы как-то назвать. Хм... — Может, Плотвичка? — съехидничал трубадур. — Плотва? А что, звучит. — Геральт? — Слушаю. — У тебя в жизни была хоть одна лошадина, которую не называли бы Плотва? — Нет, — ответил ведьмак после недолгого раздумья. — Не было.”

“– Не двигайся… – простонал притиснутый к земле поэт. – Лежи… Говорят, конь никогда не наступит на лежащего человека… – Не уверен, – вздохнул Геральт, – что каждый конь об этом слышал. Под телегу! Быстро!”

“Ибо следует тебе знать, любезный читатель, что ведьмак Геральт всегда был личностью скромной, рассудительной и выдержанной, поведения прямого и неусложненного наподобие ратовища алебарды или вил. Однако неожиданное вознесение и кажущаяся милость королевы Мэвы заметно его изменили, и не знай я его лучше, то сказал бы, что он возгордился и, вместо того чтобы побыстрее и понезаметнее сойти со сцены, болтался в королевской свите, ликовал, купался в лучах славы и королевской милости. А нам слава и популярность нужны были менее всего. Тем, кто подзабыл, напоминаю, что тот же самый ведьмак Геральт из Ривии, волею королевы Мэвы ставший ныне рыцарем Геральтом Ривским, преследовался органами безопасности всех Четырех Королевств, что было связано с бунтом магиков на острове Танедд. Меня, человека невинного и чистого как слеза ребенка, пытались обвинить в шпионаже. Сюда же следует отнести Мильву, сотрудничавшую с дриадами и скоя’таэлями и причастную, как оказалось, к известной резне на границах леса Брокилон. Не остался в стороне и Кагыр аэп Кеаллах, нильфгаардец, подданный, как ни говори, враждебного государства, присутствие которого на несвойственной ему стороне фронта объяснить и оправдать было бы непросто. В общем, все складывалось так, что единственным членом нашей команды, биографию которого не подмочили ни политические, ни криминальные деяния, был вампир.”

“...И всяко нещо си беше на мястото. Светът, като грамаден ирис на едно още по-гигантско око, отворило се също току-що, за да огледа всичко, го наблюдаваше втренчено. И той разбра какво е било онова, което се бе хвърлило отгоре му, за да остане с него — и вече нямаше да му избяга. Та аз съм бил жив! — възкликна Дъглас. Пръстите му трепнаха, обагрени от кръв, като трофей от непознато знаме, забелязано едва сега, до този миг невидяно, а той се питаше на коя страна воюва и каква клетва е дал. Прегърнал Том, но без да осъзнава, че го държи, той допря свободната си ръка до тази кръв, сякаш кръвта би могла да се откърти, да се вземе на длан, да се оглежда от всички страни. След туй пусна Том и остана да лежи по гръб, с ръка протегната към небето, стана само глава, от която очите се взираха като стражи през бойниците на неизвестен замък в един мост — ръката му, и в пръстите, където яркият кървав вимпел трептеше на светлината... Тревата шептеше под тялото му. Той отпусна ръка и усети мъхестата ножница на власинките по тревата, усети как далече някъде, чак долу, пръстите пропукват в обувките му. Вятърът въздъхна край ушите му. Светът се плъзгаше, ярък и шарен, по стъкления овал на очните му ябълки и той го наблюдаваше, както се виждат образи, разискрени в кълбо от кристал. Цветята бяха слънце и разжарени петна от синева, пръснати из гората. Птиците прехвръкваха като камъчета, разпилени по огромното обърнато езеро на небето. Дъхът му гладеше зъбите, нахълтваше леден и излизаше разжарен. Насекомите тряскаха въздуха с електрическа яркост. Десет хиляди отделни косъма пораснаха с една милионна от инча на главата му. Чуваше ритъма на сърцата-близнаци в ушите си, третото сърце туптеше в гърлото му, двете сърца пулсираха в китките му, истинското сърце блъскаше в гърдите му. Милионите пори по тялото му се разтвориха. Наистина съм жив! — помисли си Дъглас. — Досега не съм го знаел, или съм го бил забравил! Извика това гръмко, но безмълвно, поне десетина пъти! Гледай, гледай! Вече дванайсетгодишен и чак сега! Чак сега да открие този безценен часомер, този светлозлатен часовник, с гаранция за седемдесет години, оставен под дървото и намерен по време на боричкането. — Том! — викна той, а сетне прошепна: — Том… всички ли на този свят… всички ли знаят, че са живи? — Сигурно. Да, дявол да го вземе! — Дано да знаят — промълви Дъглас. — О, дано да го знаят... Искам да почувствам всичко, което може да се чувства, казваше си той. Нека да се уморя, оставете ме да се изморя. Не бива да забравям, аз съм жив, зная че съм жив, не бива да забравям това нито тази вечер, нито утре, нито пък в други ден...”

“She woke to the sound of the sea, the sound of home. A cool breeze floated through the open window, carrying a dandelion seed inside with it. Jinny-Joes as she called them, although Nana Martha insisted they were called fairies in Yorkshire, and if you caught one you had to make a wish. Olivia watched it dance in a shaft of sunlight before it settled onto the pillow beside her. She picked it up and twirled it around between her thumb and finger. Something about its fragility spoke to her of letting go, of being blown on the wind to some unknown place. She closed her eyes and made a wish.”

“Добавлю, что тот мышастый мул держится при нас до сих пор. После того как мы потеряли запасную лошадку, которая где-то заплутала позже в лесах Заречья, перепуганная волками, мул несет наш багаж, вернее, то, что от него осталось. Зовут мула Драакуль, имечко это дал ему Регис сразу после изъятия, да так оно и осталось. Региса явно забавляет это имя, несомненно, имеющее какое-то шутливое звучание в культуре и речи вампиров, нам же он этого разъяснить не пожелал, утверждая, что «сие есть непереводимая игра слов»”

“Зато уж действительно несносной была Регисова манера отвечать на вопросы еще прежде, чем вопрошающий успевал вопрос сформулировать окончательно, а то и до того, как вопрос вообще был задан. Я это внешнее проявление якобы высокого интеллекта всегда считал скорее признаком хамства и невежества, а таковые терпимы разве что в университетской среде да в дворянских кругах, но трудно переносимы в коллективе, с которым день за днем идешь стремя в стремя, а ночью спишь под одной попоной. Однако до серьезных раздоров не дошло, за что благодарить следует Мильву. В отличие от Геральта и Кагыра, которых, видимо, прирожденный оппортунизм принуждал подлаживаться к манерам вампира, а порой и соревноваться с ним, лучница Мильва предпочитала решения простые и «непретенциозные». Когда Регис в третий раз ответил на ее вопрос, не дослушав и до половины, она резко обругала его, воспользовавшись словами и определениями, способными вогнать в краску даже заслуженного ландскнехта. Как ни странно, это подействовало – вампир мгновенно освободился от нервирующей манеры. Из чего следует, что в качестве самой эффективной защиты от интеллектуального превосходства следует принять максимально грубое облаивание пытающегося демонстрировать все преимущества интеллектуала.”

“– ... У кого еще есть какие-либо замечания? – У меня, – неожиданно проговорила Мильва, высовывая голову из-под попоны. – Ну, чего зенки вытаращил? Мол – неграмотная? Да? Но и не дурная. Мы в походе, топаем Цири на выручку, с оружием в руках по вражеской земле идем. Может так стрястись, что в лапы вражьи попадут эти Лютиковы «мимо арии». Мы виршеплета знаем, не секрет, что он трепач, к тому же сплетник знатный. Того и гляди его арии пролетят мимо. Потому пусть глядит, какие арии карябает. Чтобы нас за евонные каракули случаем на суку не подвесили.”

“Историю любой страны избыточно часто творят пришлые обитатели. Поэтому пришлые-то бывают, как правило, причиной, последствия же их творчества всегда и неизменно обрушиваются на головы аборигенов.”

“Немногочисленные оставшиеся заречане превратились в одичавших невежд. От росомах и медведей они отличались в основном тем, что носили штаны. По крайней мере некоторые. То есть некоторые носили, а некоторые отличались. Это был в массе своей народ неотзывчивый, простецкий и грубый. И начисто лишенный чувства юмора.”

“И отправились мы на юг, к Стокам, местности, лежащей у подножия гор Амелл. Тронулись большим табором, в котором было все: юные девы, бортники, трапперы, бабы, дети, юные девы, домашний скот, домашний скарб, юные девы. И чертовски много меда. От этого меда все так и липло к рукам, даже юные девы.”

“– ... О, кстати, совсем забыл сказать, виконт: князь-то Раймунд скончался два года назад от апоплексического удара. Увы нам! – Хо-хо! – воскликнул Лютик, бурно расцветая. – Князек-то чебурахнулся, стало быть! Вот так шикарная и радостная новость… То есть, я хотел сказать, какая жалость и печаль, какое несчастье и утрата… Пусть ему земля будет прахом, в смысле – пухом…”